Ваш ученый Эльпе рекомендует пить стакан молока в продолжение пяти минут. Как это удобно для работающего человека. <…> Мудрят наши ученые гуси! В ноябре приеду в Питер продавать с аукциона свой роман. Продам и уеду в Пиренеи.
Свободин обещал ко мне приехать. Опять ужаснется, что я не читал Лессинга.
Конец в новом романе Бурже мне не нравится. Можно было бы лучше сделать. Это не конец умного романа, а шлейф, оторванный от Габорио и приколотый к умному роману булавками. Правосудие, «официальное бесстрастие» судей и прочее — всё это перестало уже трогать. Сикст, читающий «Отче наш», умилит Евгения Кочетова, но мне досадно. Коли нужно смело говорить правду от начала до конца, то такой фанатик ученый, как Сикст, прочитав «Отче наш», должен затем вскочить и, подобно Галилею, воскликнуть: «А все-таки земля вертится!» Та глава, где Шарлотта приходит отдаться, великолепно сделана и трогает.
Вы интересуетесь знать, продолжает ли Вас ненавидеть докторша. Увы! Она пополнела и сильно смирилась, что мне чрезвычайно не нравится. Женщин-врачей осталось на земле немного. Они переводятся и вымирают, как зубры в Беловежской пу́стыни. Одни гибнут от чахотки, другие впадают в мистицизм, третьи выходят замуж за вдовых эскадронных командиров, четвертые крепятся, но уж заметно падают духом. Вероятно, на земле быстро вымирали первые портные, первые астрологи… Вообще тяжело живется тем, кто имеет дерзость первый вступить на незнакомую дорогу. Авангарду всегда плохо.
Как Евгения Константиновна? Небось, Алексей Алексеевич трусит? Помогай им бог, дело хорошее. Кланяйтесь.
В деревне дифтерит. Ловлю раков. Со мной вместе ловит сапожник Мишка, лет 12–13, ужасный брехун.
Будьте здоровы и счастливы 1000 раз.
Ваш Потемкин.
654. А. С. СУВОРИНУ
15 мая 1889 г. Сумы.
15 май.
Если Вы еще не уехали за границу, отвечаю на Ваше письмо о Бурже. Буду краток. Вы пишете между прочим: «Пускай наука о материи идет своим чередом, но пусть также остается что-нибудь такое, где можно укрыться от этой сплошной материи». Наука о материи идет своим чередом, и те места, где можно укрыться от сплошной материи, тоже существуют своим чередом, и, кажется, никто не посягает на них. Если кому и достается, то только естественным наукам, но не святым местам, куда прячутся от этих наук. В моем письме вопрос поставлен правильнее и безобиднее, чем в Вашем, и я ближе к «жизни духа», чем Вы. Вы говорите о праве тех или других знаний на существование, я же говорю не о праве, а о мире. Я хочу, чтобы люди не видели войны там, где ее нет. Знания всегда пребывали в мире. И анатомия, и изящная словесность имеют одинаково знатное происхождение, одни и те же цели, одного и того же врага — чёрта, и воевать им положительно не из-за чего. Борьбы за существование у них нет. Если человек знает учение о кровообращении, то он богат; если к тому же выучивает еще историю религии и романс «Я помню чудное мгновение», то становится не беднее, а богаче, — стало быть, мы имеем дело только с плюсами. Потому-то гении никогда не воевали, и в Гёте рядом с поэтом прекрасно уживался естественник.
Воюют же не знания, не поэзия с анатомией, а заблуждения, т. е. люди. Когда человек не понимает, то чувствует в себе разлад; причин этого разлада он ищет не в себе самом, как бы нужно было, а вне себя, отсюда и война с тем, чего он не понимает. Во все средние века алхимия постепенно, естественным мирным порядком культивировалась в химию, астрология — в астрономию; монахи не понимали, видели войну и воевали сами. Таким же воюющим испанским монахом был в шестиде<сятых> годах наш Писарев.
Воюет и Бурже. Вы говорите, что он не воюет, а я говорю, что воюет. Представьте, что его роман попадает в руки человека, имеющего детей на естественном факультете, или в руки архиерея, ищущего сюжета для воскресной проповеди. Будет ли что-нибудь похожее на мир в полученном эффекте? Нет. Представьте, что роман попал на глаза анатому или физиологу и т. д. Ни в чью душу не повеет от него миром, знающих он раздражит, а не знающих наградит ложными представлениями — и только.
Вы, быть может, скажете, что он воюет не с сущностью, а с уклонениями от нормы. Согласен, с уклонениями от нормы должен воевать всякий писатель, но зачем компрометировать самую сущность? Сикст орел, но Бурже сделал из него карикатуру. «Психологические опыты» — клевета на человека и на науку. Неужели, если бы я написал роман, где у меня анатом ради науки вскрывает свою живую жену и грудных детей или ученая докторша едет на Нил и с научною целью совокупляется с крокодилом и с гремучей змеей, — то неужели бы этот роман не был клеветой? А ведь я бы мог интересно написать и умно.
Бурже увлекателен для русского читателя, как гроза после засухи, и это понятно. Читатель увидел в романе героев и автора, которые умнее его, и жизнь, которая богаче его жизни; русские же беллетристы глупее читателя, герои их бледны и ничтожны, третируемая ими жизнь скудна и неинтересна. Русский писатель живет в водосточной трубе, ест мокриц, любит халд и прачек, не знает он ни истории, ни географии, ни естественных наук, ни религии родной страны, ни администрации, ни судопроизводства… одним словом, чёрта лысого не знает. В сравнении с Бурже он гусь лапчатый и больше ничего. Понятно, почему Бурже должен нравиться, но из этого все-таки не следует, что Сикст прав, когда читает «Отче наш», или что он правдив в это время.
Ну, больше не стану надоедать Вам с Бурже. Что касается Вашего таланта передавать в компактной форме такие романы, как «Disciple», то я читал и радовался за Вас. Очень хорошо. Вы отлично справились с философскою и ученою частью романа, и я не знал, что Вы это умеете. У меня бы всё перепуталось и получилось бы еще длиннее, чем у Бурже.