Том 21. Письма 1888-1889 - Страница 65


К оглавлению

65

Наше Вам почтение, милый Алексей Николаевич! Как живете-можете? Что нового? Как Ваше здоровье? Каждый день всё собираюсь задать Вам сии вопросы, да всё некогда: то лень, то раков ловлю, то задумываюсь над своим больным художником, то чернила высыхают от жары, которая здесь давно уже наступила и обещает стоять долго, долго… Комаров видимо-невидимо, кусаются, подлецы, больно и мешают жить. Лука вся давно уже позеленела, сирень и черемуха цветут и распространяют благоухание, берега Псла трогательны и ласковы до сантиментальности, ночи теплые, чудные, соловьев пропасть, Линтваревы все пополнели и стали еще добрей, чем были в прошлом году. Жить можно, и если бы не кашляющий художник, то я был бы совсем доволен. Пожил бы до июня на Луке, а потом в Париж к француженкам, а из Парижа в Тифлис к грузинкам и этак бы канителил до самой осени, пока бы не обнищал совершенно. Деньги, заработанные «Ивановым» и книжками, у меня уже на исходе. Не обойтись без аванса. Заберу во всех редакциях аванс, прожгу его и потом, воздев очи к небу, стану взывать: «Боже Авраама, Исаака и Иакова, поразивый Голиафа, пятью хлебами насытивый пять тысящ, вонми гласу моления моего, разверзи землю и поглоти кредиторов моих; тебе же есть слава, честь и поклонение, отцу и сыну и святому духу, аминь».

Скучновато без Вас; не с кем мне поговорить и некого послушать. Молодежь склонна больше к спорам и дебатам, а я ленив для разговорных турниров; мне больше по сердцу речи покойные. Вообще говоря, скучно жить в деревне без людей, к которым привыкло сердце. Если б я женился на Сибиряковой, то купил бы громадное имение, которое отдал бы в распоряжение тех десяти человек, которых люблю. Но так как на Сибиряковой я не женюсь и 200 тысяч никогда не выиграю, то и приходится мириться со своей судьбой и жить мечтами.

Неужели Вы не поедете на юг? А как бы мы проехались в Полтавскую губ<ернию> к Смагиным! Коляска покойная, лошади очень сносные, дорога дивная, люди прекрасные во всех отношениях. Я готов отказаться от многого, чтобы только вместе с Вами прокатиться в Украйну и чтобы Вы воочию убедились, что Хохландия в самом деле заслуживает внимания хороших поэтов. У Вас на севере, небось, холод, дожди, серое небо… бррр!

Обещал ко мне приехать Свободин. Хорошо, если не обманет. У меня теперь большое помещение. Я нанял два флигеля.

Жоржик вернулся и уже услаждает нас музыкой. Скоро к нам приедет виолончелист, очень хороший. Дуэты будут славные.

Мне жаль Салтыкова. Это была крепкая, сильная голова. Тот сволочный дух, который живет в мелком, измошенничавшемся душевно русском интеллигенте среднего пошиба, потерял в нем своего самого упрямого и назойливого врага. Обличать умеет каждый газетчик, издеваться умеет и Буренин, но открыто презирать умел один только Салтыков. Две трети читателей не любили его, но верили ему все. Никто не сомневался в искренности его презрения.

Напишите мне, дорогой мой, письмо. Я люблю Ваш почерк; когда я вижу его на бумаге, мне становится весело. К тому же, не скрою от Вас, мне льстит, что я переписываюсь с Вами. Ваши и суворинские письма я берегу и завещаю их внукам: пусть сукины сыны читают и ведают дела давно минувшие… Я запечатаю все письма и завещаю распечатать их через 50 лет, à la Гаевский, так что гончаровская заповедь, напечатанная в «Вестнике Европы», нарушена не будет, хотя я и не понимаю, почему ее нарушать нельзя. Напишите мне о Вашем здоровье.

Жан Щеглов написал драму. А я гуляючи отмахал комедию. Зададим мы работу Литературному комитету!

В ноябре привезу в Питер продавать свой роман. Дешевле как по 250 за лист не уступлю. Продам и уеду за границу, где, à la Худеков, задам банкет Лиге патриотов и угощу завтраком дон Карлоса, о чем, конечно, будет в газетах специальная телеграмма.

Сердечный привет Вашим и Анне Михайловне. Последнее заседание Комитета прошло у нас очень мирно и благополучно. Дела Общества, по-моему, идут превосходно. На конверте я не буду писать «его высокоблагородию»; разрешите мне это удовольствие. Вы для меня не высокоблагородие, а светлость. Мои все Вам кланяются и шлют пожелания. Пишите.

Ваш А. Чехов.

Суворину А. С., 14 мая 1889

653. А. С. СУВОРИНУ

14 мая 1889 г. Сумы.


14 май.

Спасибо, получил свою «Татьяну Репину». Бумага очень хорошая. Фамилию свою я в корректуре зачеркнул, и мне непонятно, как это она уцелела. Зачеркнул, т. е. исправил, я и многие опечатки, к<ото>рые тоже уцелели. Впрочем, всё это вздор. Для большей иллюзии следовало бы напечатать на обложке не Петербург, а Leipzig.

Мой живописец никогда не выздоровеет. У него чахотка. Вопрос поставлен так: как долго будет продолжаться болезнь? А при такой постановке, согласитесь, оставлять его нельзя. К тому же, если бы я уехал, то семья осталась бы в тяжелом положении, которое Вы можете себе представить, если вообразите себе группу: мать, сестра и ежеминутно кашляющий, брюзжащий и неугомонно командующий художник. Без меня им оставаться нельзя <…>

Щеглов мне не конкурент. Я не знаю его драмы, но предчувствую, что в своих двух первых актах я сделал в 10 раз больше, чем он во всех своих пяти. Его пьеса может иметь бо́льший успех, чем моя, но такой конкуренции я не боюсь. Говорю Вам сие, чтобы показать, как я доволен своей работой. Пьеса вышла скучная, мозаичная, но все-таки она дает мне впечатление труда. Вылились у меня лица положительно новые; нет во всей пьесе ни одного лакея, ни одного вводного комического лица, ни одной вдовушки. Всех действ<ующих> лиц восемь, и из них только три эпизодические. Вообще я старался избегать лишнего, и это мне, кажется, удалось. Одним словом, умный мальчик, что и говорить. Если цензура не хлопнет по шапке, то Вам предстоит вкусить осенью такое наслаждение, какого Вы не испытаете, даже стоя на вершине Эйфелевой башни и глядя вниз на Париж. Скажите Буренину, что билета я ему опять не дам, а Бежецкому скажите, что опять он может не быть на моей пьесе, сколько ему угодно. Если же цензура хлопнет по шапке, то так тому и быть, подождем будущего лета и напишем новую пьесу, а Буренину все-таки билета не дам.

65